Потные дни: невыносимая жара как нерв и драйв русской классики
Жара, жара. Она вездесуща, как хакеры. Эти-то только Аэрофлот остановили. Эта же останавливает всю твою жизнь.
И никто ее не любит. Пушкин вот не любил. Хотя, кажется, всё приемлющий: хулу и похвалу — ко всему с ласковым равнодушием.
Но тебя, жару, не любил. Ни комаров, ни тебя, ни мух.
Прочитал тут: «Жара делает горожан расточительнее. 67% признались, что стали больше тратить. Чаще заказывают еду, воду, такси и мороженое. По словам экспертов, в жару люди думают не о бюджете, а о комфорте «здесь и сейчас».
И Томас Манн тебя, жара, не любил. Писал: «Жара угнетает нордическую душу».
Мы слово «нордическое» не любим еще больше, чем жару, но и жара совсем ненамного отстала.
Продолжаю читать: «В Москве автомобиль переехал пешехода на переходе. По предварительной информации, мужчина упал в обморок из-за сильной жары».
Солнечный удар.
Оплывшие свечи
Мы помним, где он еще однажды был. И с кем.
Не было бы этого беспощадного белого солнца, не случился бы солнечный удар с бунинскими героями. Отвели бы глаза друг от друга. Она бы прикрыла лицо шляпкой, он пошел бы пить в палубную гостиную. Не сошли бы они на пристань. Не оказались бы в гостинице, в той большой, но страшно душной, раскаленной за день комнате с белыми опущенными занавесами на окнах. И двух необоженных свечей на подзеркальнике там тоже не было бы (тут важно это: «необоженных» — ничего, подожди, скоро оба обожгутся, как мотыльки, не белые свечи, а эти двое).
И не кинулся бы он к ней так порывисто, и не задохнулись бы оба в поцелуе.
… Продолжаю читать: «В Москве из-за жары объявили оранжевый уровень погодной опасности. Жара в Москве побила температурный рекорд 29-летней давности».
29 лет назад мне было двадцать семь, и я еще верил в любовь. Но тогда уже знал: жара противоестественна для человека. Она злит, она делает тебя мокрым, даже львы на солнцепеке спят где-нибудь под кустом.
В Италии, например, в самые жаркие часы — сиеста. Когда всё закрыто и до пяти вечера даже не надейся, что где-то что-то раньше срока откроется.
И только мы, сильные и смелые российские люди разной национальности, выходим в жару и идем на свою работу. А выносливые восточные сограждане, оранжевые рабочие, кладут под наши ноги свой раскаленный асфальт.
Но что-то мы забыли о двух влюбленных бунинских героях.
Не будь этой жары, там, на палубе, над рекой — не вспоминали бы они много лет потом эту минуту: никому уже из них не выпало ничего подобного, как тогда, за всю их жизнь. Но уплыла она от него, с тайной улыбкой, но такая же легкая и желанная, даже не назвав своего имени, на другом пароходе, а он сидел через день на палубе, опустошённый, чувствуя себя постаревшим на десять лет.
И, наверное, комнату ту, ничью, нанятую, служебную, никакую, отполированную чужими телами и судьбами, с этими двумя уже обгоревшими свечами на подзеркальнике, вспоминал:
«Он еще помнил ее всю, со всеми малейшими ее особенностями, помнил запах ее загара и холстинкового платья, ее крепкое тело, живой, простой и веселый звук ее голоса… Чувство только что испытанных наслаждений всей ее женской прелестью было еще живо в нем необыкновенно, но теперь главным было все-таки это второе, совсем новое чувство — то странное, непонятное чувство, которого совсем не было, пока они были вместе, которого он даже предположить в себе не мог, затевая вчера это, как он думал, только забавное знакомство, и о котором уже нельзя было сказать ей теперь! «А главное, — подумал он, — ведь и никогда уже не скажешь! И что делать, как прожить этот бесконечный день, с этими воспоминаниями, с этой неразрешимой мукой, в этом богом забытом городишке над той самой сияющей Волгой, по которой унес ее этот розовый пароход!»
Оставим нашего героя мыслями в той комнате, телом — под тентом на увезшем уже от его счастья пароходе и продолжим читать современную прессу: «В ближайшие дни в Москве сохранится жаркая погода, лишь в некоторых районах возможны кратковременные дожди».
Видимо, это про наши слезы.
Сопит, зевает, охает
Кстати, о слезах. Не было бы жары, не было бы и Раскольникова в школьном романе «Преступление и наказание».
Там бы вообще ничего не было, ни преступления, ни наказания, если бы не стояла в тот год дикая петербургская жара.
Мы же помним, что еще и сам Раскольников был в горячке, с температурой, в ознобном жару. Жара, помноженная на жар, и дала всю эту теперь бессмертную хрестоматийную фантасмагорию.
… Впрочем, читаем дальше: «В Петрозаводске агрессивный мужчина напал на подростка. Родные 14-летнего парня рассказали, что подросток вместе с другом прятался от солнца на крыльце дома № 6 на улице Парфенова.
— Мой сын и его друг сидели на крыльце, чтобы спрятаться от солнца, жара была дикая. Мужчине, который проживает в этом подъезде, это не понравилось, и он решил выразить свое недовольство ударом кулака со всей силы в висок ребенку».
Мужик, несомненно, мерзавец. Но вот по раскаленному давнишнему Петербургу идет температурный Раскольников, и мысли у него тоже дикие.
«На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу… все это разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы юноши… (…) Солнце ярко блеснуло ему в глаза, так что больно стало смотреть, и голова его совсем закружилась. (…) Духота стояла прежняя; но с жадностью дохнул он этого вонючего, пыльного, зараженного городом воздуха. (…)… какая-то дикая энергия заблистала вдруг в его воспаленных глазах и в его исхудалом бледно-желтом лице».
В общем, никто тебя, жара, не любит.
И я тебя не люблю.
Хотя, кажется, Обломов… Уж насколько он предпочитал спать — ну и спи где-нибудь в погребе. Но нет. Тоже жару не переносил. Жаловался, поди.
С другой стороны, все плохое иногда (хоть и не всегда, стоит признать) заканчивается.
«Между тем жара начала понемногу спадать; в природе стало все поживее; (…). И в доме мало-помалу нарушалась тишина: в одном углу где-то скрипнула дверь; послышались по двору чьи-то шаги; на сеновале кто-то чихнул. Вскоре из кухни торопливо пронес человек, нагибаясь от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю: у кого-то лицо измято и глаза заплыли слезами; тот належал себе красное пятно на щеке и висках; третий говорит со сна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает голову и разминается, едва приходя в себя».
… Я однажды, цитируя этот отрывок, поразился: это же в чистом виде Босх. Его картины с изображением ада. Ну, может, не сам ад уже, а предбанник ада.
Откуда люди выходят измученные, какие-то изуродованные, деформированные. Как будто они не люди, а помятые игрушки. Игрушки, которые отпустило Зло.
Тоска по осени
И даже Лев Толстой (уж насколько титан, не нам чета) жару и духоту тоже не выносил.
В другие сезоны на улице надевал на голову простые шапочки, которые ему шила Софья Андреевна, а вот летом, говорят, вообще не снимал большую соломенную шляпу, уберегавшую его от зноя.
Даже зимой просил, чтоб в доме в Ясной Поляне стояла некоторая прохлада.
И его можно понять.
Мы так далеко тысячи лет назад ушли от Африки (даже в Италии, ну на том, точнее, месте, где теперь Италия, остановиться не захотели), всё шли и шли, вглубь материка, пока были еще доисторическими людьми, темными, безымянными, как наши сны. Даже не славянами еще были, по совести-то говоря, а какими-то древними первобытными племенами. Но когда, наконец, забрались подальше на север, где березки, ромашки и клевер, а зимой снега-снега, тут наконец и успокоились.
Обосновались.
Но только мы тут обосновались — как опять: бух-бабах. Жара под сорок, и даже наш национальный гений, даром что родом из Африки, через тысячи и сотни лет после первых переселенцев все равно лето принципиально не любил, а любил, наоборот, осень.
Унылая пора, говорил, очей очарованье. И руки, уверял, тянутся к перу, а перо, в свою очередь, к бумаге.
И вот уже сидит Александр Сергеевич в темной комнате (Пушкин не любил писать в комнатах на солнечной стороне, предпочитал тень) и пишет свое бессмертное.
«Ох, лето красное! любил бы я тебя».
А тут и стрекоза летит.
Зависла в воздухе, смотрит на нашего национального гения своими круглыми фасеточными глазами (а там, в них, много-много маленьких пушкиных) и не знает, что время ее не бесконечно, что лето красное пройдет, не всё ей, попрыгунье, в горячем воздухе петь и плясать. Расплата близко.
Всё-всё тебе припомним. И Обломова, и наше долгое изнеможение с чемоданами в зависшем аэропорту, и хакеров, и Пушкина, и наше расточительство, и наше муравьиное упорство, и мелькнувшую и исчезнувшую белой шляпкой любовь, и бунинский солнечный удар, и твою очевидно подошедшую осень.
Тут-то мы с тобой, стрекоза, и поговорим.