Прежде чем в подробностях и лицах рассказывать ту удивительную и почти детективную историю, что приключилась в нашей Чайной на Соборной горе, я должен сделать небольшое отступление.

Иван Шилов ИА Регнум

В чайном заведении на Соборке всем заведовал не мой знакомый, мечтавший стать великим лавочником, а некий Кондратич. Личность изначально мифическая. В чайной он не появлялся, но все говорили про него, что человек он бедовый, большой грешник и ничего хорошего от него человечеству ждать не приходится.

Присутствие его олицетворялось предметно — в двух вещах.

Совесть на полочке

Первое. В Чайной имелась отдельная полочка, на которой стоял хрустальный граненый стакан 1943 года, «безгубый», как и полагается аутентичному «мухинскому» стакану. Жил стакан в ажурном железном подстаканнике, про который говорили, что он украден на центральном рынке Улан-Батора во время одной из командировок Кондратича по спасению Монголии от бескормицы. А в самом стакане жила старинная медная ложка, которую, по устному преданию, Кондратич называл своей… совестью.

Ибо она была подарена некоей загадочной женщиной из Перми, которая знала всю подноготную Кондратича, все его тайные страсти и мордасти и единственная из всего человечества могла обличать его. Впрочем, женщину-совесть из Перми в нашем городе никто не видел. Тем более, никто и представить себе не мог, чтобы Кондратич разрывался между памятью о грехе и вопиющей совестью. Пустыня, а не человек!

А второй и собственно Главной Вещью, в которой незримо жил хозяин заведения, был двухведерный самовар истинного тульского происхождения, 1879 года выпуска, фабрики знаменитого купца Кондратия Горнина. Совпадение имен случайно. В Чайной самовар уважительно называли Кондратичем, или Кормильцем.

По распоряжению хозяина трогать его граненый стакан категорически запрещалось. Но тут же имелась записка, пришитая медной булавкой к ручке подстаканника, что чаепитие посетителей с хозяином заведения возможно. Но ценник не озвучивался.

Нормальное человеческое поведение

А теперь можно перейти и к самой истории.

Дело было в воскресенье под вечер. Московская дачная и туристическая тусовка отгуляла выходные, отшумела, отпахала на огородах, вдоволь напилась чаю с пирогами и покинула губернские пределы. Отправилась коротать воскресный вечер в пробках у МКАД. А куда еще?

Но, как оказалось, не вся.

Под вечер, когда управляющий уже подумывал не раздувать самовара и не кипятить больше воды в чайнике для подлива, а солнце светило в окна с западной стороны почти под прямым углом, в чайную вошли двое — молодой человек и девушка.

Они были одеты подчеркнуто одинаково, в одном тоне и стиле, в светло-бежевые худи и спортивные штаны. Мягкие ткани, модный цвет, вальяжный крой. Дорогие, но неброские кроссовки. Мужчина носил аккуратную боцманскую бородку. Одним словом, вечерняя отдыхающая Москва, избалованная вкусными заведениями, случайно зашла в провинциальную чайную.

И обомлела.

— Мы и не предполагали, что у вас здесь так хорошо, — сказали вошедшие, разглядывая «кустодиевский» трактирный интерьер с искренним любопытством.

Управляющий склонил голову и изрек фразу, которой он всегда отвечал на похвалу заведению:

— С превеликим нашим удовольствием.

Москвичи заказали себе чайник с черным чаем, чабрецом и мятой, не побрезговали подсохшими под вечер расстегаями с треской и сели в уголок под освещенное солнцем окно.

В это же время в чайной находились еще два человека. Мужчина в рыжем твидовом пиджаке и женщина. Именно им управляющий рассказывал про Кондратича-Кормильца — самовар, что горел золотом на прилавке.

— Выходит, что я его, мягко говоря, присвоил, умыкнул. Его оставили в храме и вроде как забыли. Полгода за ним никто не приходил. Я решил, что… ну, как сказать… что добру пропадать? Самовар должен работать. Его дело — служить. Ну и… забрал. Для утешения страждущих и напоения жаждущих.

— Короче, стянули, вы, уважаемый, предмет старины, а теперь оправдываете свой неблаговидный поступок высокими материями, — сказал мужчина за ближним столом. Разношенный твидовый пиджак выдавал в нем или профессора институтского, или актера в амплуа профессора. — В принципе, это нормальное человеческое поведение, — продолжил он. — Ненормально, если бы вы нашли хозяина и заставили его забрать свое имущество.

— Но тогда бы я не смог поить народ чаем на праздниках! — воскликнул трактирщик. — И сейчас он не стоял бы здесь всем на радость и восхищение. Он был страшный, как смерть. Черно-зеленый, мятый, побитый, с отколотыми ручками, протекал немилосердно. Одно слово — инвалид самоварного фронта. А мы его к жизни вернули. Отвезли в Тулу к мастерам. И там обнаружилось, что он детище фабрики купца Горнина и медалей полный иконостас.

— Вас никто не упрекает, — заметил мужчина в худи.

— Иногда я всё же испытываю нечто похожее на упреки совести, — сказал трактирщик.

— Да бросьте, — заметил мужчина в рыжем пиджаке. — Совесть ни при чём. Вы боитесь, что в один прекрасный день сюда зайдет настоящий хозяин самовара и ваш Кондратич перестанет быть вашим.

— Этот день не может быть прекрасным по определению, — тоскливо пробормотал трактирщик, удивляясь проницательности рыжего пиджака.

Красной меди реликвия

— Вы знаете историю самовара генералиссимуса Суворова? — спросил пиджак, обращаясь ко всем присутствующим. — Она описана в воспоминаниях военного хирурга Александра Вишневского, когда он служил на Волховском фронте и заехал в Кончанское, имение графа Суворова. Домик графа остался цел и невредим еще с царских времен. Уже после войны его разберут за ветхостью и новый отстроят по старому плану. Хирурга завели внутрь, а там вдруг обнаружилась женщина, которая сообщила, что у нее хранится самовар настоящей красной меди, из которого пил сам Суворов. Полководец был завзятый чаеман, заказывал лучшие сорта из Китая, заваривал его сам и очень был разборчив в самоварном вопросе.

— Выходит, женщина стащила суворовскую реликвию? — спросил трактирщик

— Или спасла ее от забвения, как и вы, — заметил рыжий пиджак. — Смотря с какой стороны смотреть.

— Герой или мерзавец, — вставил свои пять копеек мужчина в худи.

— Герой-мерзавец, — предложил вариант пиджак. — Вишневский вспоминает, как женщина вскипятила воду, вылила ее в самовар и напоила товарища военврача. Теперь этот «прибор» — главный экспонат в музее Александра Васильевича в Кончанском.

— А мы недавно что-то слышали про это, — заметила женщина в худи, — не помнишь откуда? Я еще запомнила, что он всех гостей редькой кормил.

— Это была его любимая закуска под водку, — сказал рыжий пиджак.

— Точно.

— Мы были проездом в Боровичах, но в музей не поехали, — сказал «худи».

— А почему? — спросила его спутница.

— Ты же знаешь, я не люблю всю эту военщину, — произнес «худи».

— А там не про военщину, — заметил твидовый пиджак. — Там про любовь.

— Трудно себе представить, — сказал «худи». — Человек, убивший тысячи и тысячи людей, и… любовь.

В зале повисла пауза — вспыхнула и погасла электрическая искра, которая в одно мгновение разделила людей, и они замолчали.

Трактирщик деловито принялся опорожнять в стоявшее под ногами никелированное ведро старую заварку из чайника, чтобы заварить свежего.

— А вы знаете, каким спецсредством в русских трактирах до революции мыли полы? — спросил он, явно пытаясь разрядить обстановку и завести другую тему для разговора. — Спитым чаем! Я это у Пастернака прочитал.

— Пастернак писал про мытье полов? — спросила женщина в худи.

— В «Докторе Живаго» есть маленький эпизод, буквально одной строкой: в городке Крестовоздвиженске, в трактире, некрашенные и занозистые полы мыли спитым чаем.

— Какой вы, однако…

— Начитанный лавочник! — закончил самоварный управляющий, расплываясь в довольной улыбке.

Любое его выражение служило к чести заведения.

— А я бы продолжил тему, — вдруг сказал твидовый пиджак, — тему воровства, которую начал наш уважаемый хозяин.

— Преступление и наказание, — ответил «худи».

— Или не то и не другое, — добавил пиджак. — Мы с моей спутницей, — он осторожно кивнул в сторону женщины, что еще ни разу не произнесла ни слова, — на прошлой неделе заезжали с оказией в одно очень интересное место. Новгородская губерния, деревня Ручьи, между М10 и М11. Совершенная тмутаракань, если бы не одно обстоятельство.

— Музей Велимира Хлебникова? — вдруг выпалил «худи».

— Точно. Он.

— Надо же! — но и мы на прошлой неделе заезжали в этот так называемый музей, — сказал «худи».

— Не удивлюсь, если мы разминулись друг с другом в несколько часов, возможно, в один день, — сказал пиджак. — А на кладбище вы заезжали, где он похоронен?

— Конечно, — ответила женщина «худи». — Притом что в Москве, на Новодевичьем, у него еще одна могила. Но в ней лежит только пуговица и горсть земли.

— Классический пример символизма как художественного явления. Поэт и после своей смерти творит свою реальность в разных измерениях.

— Местечко так себе. Кислое и гиблое, — заметил «худи». — Сплошная разруха. Словно специально кто-то придумал. Два храма стоят рядом друг с другом, и оба в руинах. Такое редко где сейчас встретишь.

— А вы застали там странную молодую особу, которая проводила экскурсию по истории кладбищенских памятников и чугунных крестов? — спросил пиджак.

— Да, — ответила женщина в худи. — Очень увлеченная гражданка. Водила народ между могил, рассказывала взахлеб про надписи и эпитафии, при этом кормила ребенка грудью.

— Жуть какая-то, — произнес трактирщик.

— Не скажите! В этом была своя особенная красота, — заметила женщина в худи. — Она прямо вся светилась. А еще этот Хлебников ненавидел войну и предлагал человечеству утопить вражду в солнечном свете…

На этих словах молчавшая спутница пиджака вдруг вздрогнула и как-то по особенному посмотрела на говорившую.

— Но что же было дальше? — спросила женщина «худи», обращаясь к пиджаку.

— Деревянный георгиевский храм 1722-го года постройки. Находится на последнем издыхании, он весь как есть почти лежит на земле. Завален навзничь, умирает, но сохраняет форму. Я, даже не знаю зачем, безотчетно вытащил из центральной алтарной стены несколько кованых гвоздей и один костыль, что скреплял между собой бревна. И забрал себе. Можно сказать, украл.

Пара в худи переглянулась, и они оба вдруг рассмеялась.

На деревянных гвоздях

— А я из этого же храма забрал две деревянные табуретки, — сквозь смех сказал «худи». — Так же безотчетно решил, что мне это надо, — люблю разное барахло коллекционировать. А табуретки на деревянных гвоздях, крепкие. Выходит, что я украл антикварную мебель? Ограбил храм?

— Подельничек! — проговорил пиджак. — По одной статье пойдем.

— Я ему говорила, чтобы не брал, — заметила женщина в худи. — Говорила, что на эти табуретки гроб ставят с новым покойником, когда отпевают на кладбище. Но он меня не послушал.

— Да я смотрю, здесь не добропорядочная московская публика, а злодейская воровская шайка собралась! — воскликнул трактирщик. — Негде клейма ставить. А еще в чем желаете признаться?! Кто, когда и как еще грабил русских людей и отечественную культуру? Не стесняйтесь, я записываю…

— Пожалуйста! — мужчина в худи, раздухарившись, переставил стул и сел лицом ко всем присутствующим. — Не далее, как три года назад, я переехал жить в ближнее зарубежье. В силу известных обстоятельств.

— Понятное дело, — сказал пиджак. — От войны свинтили?

«Худи» ничего ему не ответил.

— В Алматы я ходил в одно кофейно-чайное заведение, очень на ваше похожее по атмосфере. Люди там собирались самые разные, и всем очень интересно было общаться. Однажды я встретил там профессора из швейцарской Лозанны, который приехал в Казахстан знакомиться с родителями своей невесты. Интересный дядька, в таком же твидовом пиджаке, как и ваш. — «Худи» повернул голову к пиджаку. — Вы, случаем, не филолог? А этот швейцарец был филологом по части арабского и тюркского языков. Мы разговорились, на русском он понимал более чем слабо, и я вызвался проводить его до дома родителей невесты.

Он замолчал и посмотрел на слушающих, как фокусник смотрит на зрителей в цирке, перед тем как вытащить у них из карманов расчески, мелочь и кредитные карточки.

— По итогам нашей встречи я украл у него… невесту.

«Худи» улыбался с торжествующим видом. Женщина «худи» улыбалась скромнее. Пиджак растянулся в довольной ухмылке. Его спутница опустила глаза. А трактирщик сказал:

— Ну и дела! Это, конечно, не стулья из храма тырить.

Так много в сердце горит и мучится

— Странное дело, — заметил пиджак. — Полагаю, что бывшая швейцарская невеста сидит рядом с вами? И это прекрасно, на мой взгляд, — он отвесил поклон девушке «худи». — Но бедолагу-швейцарца же мне совсем не жалко. Нечего наших девушек на Запад увозить.

— В первой части я с вами совершенно согласен, — заметил «худи». — Мы уже три года вместе, и никаких угрызений совести я по этому поводу не испытываю. Но что касается «швейцарца» и Запада, то это в вас суворовский патриотизм говорит. Которого, я честно говорю, не разделяю.

— Великий русский язык, — как будто примирительно сказал пиджак. — Слово «разделять» — сказочный конь Тяни-Толкай о двух головах. Делить как испытывать что-то вместе. И делить — как разъединяться. И это точь-в-точь про нас с вами… Дайте угадаю, в Алматы вы работали программистом на иностранную компанию. Но не брезговали качать софт из «родной» Системы.

— Судя по всему, вы человек из этой Системы, — парировал «худи». — Но воровать технологии у партнера-врага, конечно, не зазорно.

— Граждане! Господа мои хорошие! — возопил трактирщик. — Не туда мы идем, не туда. Щас вы решите, что вам пора на дуэли драться. А наша Чайная — территория свободная от войн и столкновений.

— Так не получится, — вдруг произнесла до сих пор молчавшая спутница твидового пиджака. — Война везде. И в вашей Чайной. Никакими границами от нее не спрятаться.

Все присутствующие смотрели на нее, а она опустила глаза и говорила словно сквозь всех, словно сама с собой.

— С тех пор как мой муж погиб, война живет прямо во мне. Он ушел Курск защищать и погиб. Он не должен был уходить, но ушел. Он всегда был мужчиной. А война пришла ко мне вот сюда, — она легонько толкнула себя в грудь, — и больше не уходит. Иногда мне кажется, что я и есть война. Так много там, в сердце, горит и мучится, — она смолкла, но никто не осмелился ее прервать. И она заговорила вновь. — Вот вы говорили о воровстве… Мы с ним познакомились на свадьбе моей старшей сестры, я сама из Киева, а он из этого города. Он мне сделал предложение на следующий день, и мы убежали. Мне было 16 лет. Выходит, он украл меня из родного дома. А война украла его у меня.

Женщина вдруг посмотрела на всех и сказала:

— Но и я украла у нее…

Совесть моя из свертка

Если бы я захотел эту историю придумать от начала до конца, то на этом месте бы и остановился. Потому что никакого воображения не хватило бы мне выдумать последовавшую после слов женщины развязку. Она еще говорила, когда в коридоре послышались шаги. И трактирщик машинально протер полотенцем прилавок, снес невидимые крошки. Открылась дверь, и на пороге появился внушительного вида мужчина с рыжей и курчавой бородой-лопатой. В руках у него был длинный сверток. Впрочем, и одной рыжей «лопаты» было достаточно, чтобы все взгляды обратились к вошедшему и застыли в изумлении.

Дед Мороз? Николай Угодник?! Кондратич?!

— Вечер добрый, — произнес мужчина обыкновенным, ничем не выдающимся, чуть сиплым голосом. — Мне женщины на лавке сказали, что здесь.

Он умолк.

— Что здесь? — спросил после паузы трактирщик.

Мужчина смущенно откашлялся. Слова давались ему с трудом.

— Сюда можно передать для отца Вар… Вар…

— …фоломея?

— Да.

— Можно передать. А что вы хотите передать?

— Вот это, — мужчина протянул сверток.

— Что это?

— Как сказать? — мужчина осторожно положил сверток на прилавок, почесал за ухом и как будто задумался.

— Так и скажите. Как есть, — предложил пиджак строгим голосом.

— Ну, совесть… совесть моя, — объяснил мужчина.

Все молчали и смотрели то на сверток с совестью, то на бессовестную рыжую бороду.

— Если б я знал, что это будет так… — вздохнул бородач.

— Как?

— Трудно, — выжал из себя мужчина. — Трудно будет все это сказать.

— Разворачивайте, — приказал пиджак, — сами разворачивайте.

— Сам? Да пожалуйста.

И он принялся разворачивать сверток. Какое-то время был слышен только хруст разрываемой бумаги. Все застыли на одном месте. И только твидовый пиджак незаметно подвинулся и встал так, что закрыл собой свою спутницу. На всякий случай.

Рыжий дядька разорвал, наконец, бумагу и скотч и извлек на свет массивную, горевшую медным самоварным золотом старинную дверную ручку. Он смел бумагу на пол и торжественно водрузил ее на прилавок.

Она удивительно была похожа на Кондратича, а Кондратич похож на нее. Они были слеплены из одного медного теста. Под замочной скважиной и шторкой на клепке блестела выгравированная по кругу надпись «Сарапульский завод. 1908 год.».

Рыжий дядька шумно втянул носом воздух и кротко выдохнул.

— Вот, такое дело, — сказал он, разглядывая предмет. — Принёс, — и смолк.

— А что это? — осторожно спросила женщина «худи».

— Ручка, — ответил рыжий со всей возможной определенностью. — Ручка от двери нашего собора.

— Товарищ! Можно как-то поразвернутее, поподробнее доложить? — не выдержал твидовый пиджак.

— Поразвернутее? А чё там… Какие подробности, — промямлил рыжий. — Пьяный был. Дураком был. Силы дофига. С пацанами гуляли здесь на валу. Всего не помню. Тогда в церкви был музей. Ну я и выдернул ручку, бл… Ой! Вместе с гнездом и прочим…

— А зачем?

— Эх, не знаю. Тридцать лет назад было. По молодости.

— И что было дальше? — не отставала любопытная женщина.

— Дальше? Дальше это… как сказать… совесть. Замучила. Верни да верни. Я ее потерял, женился-развелся, то-сё, короче, потерял.

— То есть это не она?

— Она! Как не она. Только другая. Точь-в-точь. Я ее на авито нашел, поехал в Лавру и отремонтировал… нет, отреставрировал. Теперь, да.

Рыжий совсем выдохся. И мучался от расспросов и необходимости что-то объяснять.

— Я здесь на газовой распределительной работаю, — зачем-то объявил он и замолк.

— Спасибо вам большое, — сказал трактирщик. — Я обязательно передам ее отцу-настоятелю. Может быть, чаю хотите? Еще и пироги остались.

— Не-е, — протянул рыжий газовщик. — У меня дома свои…

И вышел.

Утопила в солнечном свете

— Вот это история! — воскликнул мужчина в худи. — Хоть стой, хоть падай. И как нам с этим теперь жить?

— Я полагаю, — сказал пиджак, — что кому-то теперь придется вернуть украденные из древнего храма стулья.

— А кому-то заколотить на прежнее место исторические гвозди, — заметил «худи».

— Согласен, — сказал пиджак. — Но стулья вперед.

— А что делать с украденными невестами? — спросила, смеясь, женщина «худи». — Будете возвращать прежним владельцам?

— Сложный вопрос. Предлагаю вернуться к нему лет через тридцать, — сказал пиджак.

— Через тридцать лет никакую невесту отреставрировать не удастся.

И с этими словами гости начали расходиться. Вслед солнцу, падавшему за городской крепостной вал.

Трактирщик помыл посуду на кухне, расставил чистые стаканы, вернулся в зал, вылил под ноги полведра спитого чая и принялся натирать старые половые доски. И только тогда заметил оставленную на стуле дамскую сумочку. Он положил ее на прилавок и продолжил работать.

— Прошу прощения, — раздался голос за спиной.

На пороге стояла спутница твидового пиджака.

— Сумку оставила. А, вот она, — женщина собралась уходить.

— Простите ради Бога, — трактирщик застыл со шваброй в руках, — вы не договорили тогда из-за суматохи с ручкой. Вы сказали, что украли у войны что-то…

— Ненависть, — кротко ответила женщина. — Украла, чтобы уничтожить в себе. Украла, пережила и стерла. Я перестала ненавидеть.

Сказала и вышла. Шаги ее стихли в коридоре.

«Утопила в солнечном свете», вспомнил трактирщик и принялся домывать пол.